Вторая Пуническая война: Ганнибал и Сципион (Delbruck H.)Когда Сципион переправился из Сицилии в Африку, Ганнибал еще не был побежден и стоял с небольшим войском в Нижней Италии. Можно было бы спросить, почему Сципион не напал сперва на Ганнибала здесь же, где он легко мог получить большой перевес над противником и положить конец войне? Ответ на вопрос будет такой: в этом случае Ганнибал сумел бы избежать решительного сражения с превосходными силами неприятеля и в конце концов увел бы свое войско в Африку. А если бы он прибыл туда раньше Сципиона, то последнему было бы очень трудно укрепиться в Африке и вступить в союз с нумидийцами1. Правильнее будет, пожалуй, поставить обратный вопрос: почему Ганнибал раньше не очистил добровольно Италию, где он не мог больше надеяться на какие-либо положительные достижения? Ответ будет такой: Ганнибал стремился не к победе над Римом, а только к завоеванию мира на приемлемых условиях, и считал, что римляне за очищение Италии как-никак заплатят приличную цену. Даже когда Сципион высадился в Африке, Ганнибал не сразу последовал за ним. Он знал, что римляне не смогут достичь особенно крупных успехов и во всяком случае не нанесут удара самому городу Карфагену, укрепления которого имели втрое больший периметр, нежели тогдашний Рим (26 905 м), а если его землякам удастся и без него справиться со Сципионом, в то время как римляне со своей стороны не сумеют вытеснить пунийцев из Италии, то силы окажутся до некоторой степени в равновесии, и на такой основе можно будет заключить мир. Только когда Сципион уже два года пробыл в Африке и благодаря своей предприимчивости и удаче достиг неожиданно крупных успехов, а именно – взял в плен Сифакса и нашел сильного союзника в Масиниссе, Ганнибал оставил, наконец Италию и с остатками своего войска явился в Африку для последней борьбы. Его прибытие дало карфагенянам мужество отвергнуть уже заключенный мир и даже нарушить перемирие, так что теперь все зависело от того, на чьей стороне окажется перевес военных сил. Кроме ветеранов Ганнибала, в Африку прибыли еще отряды его брата Магона, балеарские, лигурийские и кельтские; приступили к вербовке среди африканских племен, и даже карфагенские граждане сами взялись за оружие. Не удавалось только перетянуть на свою сторону большинство нумидийских племен – и как раз тех, чьи кочевья лежали ближе к Карфагену: Масинисса призвал их к оружию на помощь римлянам. Обе стороны напряженно готовились к борьбе. С мудрым расчетом Ганнибал обосновал свой штаб не в самом Карфагене, а в небольшом приморском городке, Гадрумете, в 5–6 переходах к югу от Карфагена. Здесь он лучше оберегал своих ветеранов от развращающего соприкосновения со столицей; здесь он крепче мог держать в руках формируемые новые отряды; отсюда он мог напасть на Сципиона с тыла, если бы тот двинулся на самый Карфаген, а сам был прикрыт Карфагеном с фланга в случае, если бы римляне хотели напасть на него до окончания его приготовлений. Прошло, кажется, три четверти года2, прежде чем Ганнибал двинулся на римлян, располагая все еще лишь очень слабой конницей. У него были к тому серьезные основания. Сципион еще не соединился с Масиниссой; значит, если бы удалось настичь его до этого соединения или же встать между союзниками и держать их врозь, то пунийцам была бы обеспечена победа. Сципион до сих пор не держал в своих руках никакой гавани и только имел опорным пунктом укрепленный лагерь (castra Corneliana), расположенный на полуострове близ Утики, которую он безуспешно пытался взять приступом. Отсюда он двинулся в глубь страны и сделал несколько переходов плодородной долиной Баграда (Меджерды), разоряя и опустошая страну. Тут до него дошло известие, что Ганнибал выступил против него из своего сборного пункта, Гадрумета, и стал лагерем у Замы – более западного из двух городов, носивших это имя. Положение Сципиона было критическое. Если он останется, выжидая в долине Баграда, и Ганнибал нападет на него здесь до прибытия нумидийских подкреплений, то поражение будет неминуемо. Если он вернется в свой приморский лагерь, то будет заперт там Ганнибалом, решительно отрезан от Масиниссы и окажется в полной зависимости от противника безо всякой надежды повернуть судьбу иначе. Его экспедиция потерпит крушение, – и хорошо еще, если удастся без больших потерь переправить войско обратно в Сицилию. К этому-то моменту предание приурочило пресловутые личные переговоры между Ганнибалом и Сципионом, в которых карфагенянин выступает как просящая мира сторона. Не подлежит сомнению, что эта встреча двух полководцев, как устанавливает Конрад Леман, порождена фантазией Энния. В то мгновение Ганнибал меньше всего думал о том, чтобы запрашивать у римлян мира, а Сципион был очень далек от безусловной уверенности в победе. По преданию, в его лагере были схвачены три шпиона, но он не наказал их, а в гордом сознании превосходства своих сил велел показать им все и отпустить к Ганнибалу. Этот рассказ почти дословно заимствован Эннием у Геродота из его «Истории Персидских войн»3, от Энния он перешел в римское предание, а затем через Полибия был принят на текущий счет историографии. Мы видим, как осторожно следует нам относиться к сообщениям наших источников. Свои суждения мы стараемся выводить больше из общего положения вещей, чем из этих свободных сплетений фантазии. Ни Сципион, ни Ганнибал нисколько не проигрывают от такого критического подхода к ним. Здесь повторяется то же самое, что мы уже наблюдали при изучении Персидских войн: при правильном освещении героизм греков, нисколько не убавился, когда мы так сильно снизили численность персидского войска. Картину, написанную легендой и поэзией, отнюдь не следует признавать фальшивой из-за того, что она написана не теми красками, какими пишется история. Они говорят только на другом языке, и весь вопрос лишь в том, чтобы правильно перевести этот язык на язык истории. Сципион сумел принять великое решение, которое ставит его в ряды величайших полководцев мировой истории и сообщает внутреннюю правдивость всем поэтическим образам, изобретенным Эннием в его хвалу: это решение заключалось в том, что он возложил все надежды на отвагу, сам отрезал себе возможность отступления, отказался от сообщения с морем, от последней возможности спасения в случае неудачи, и, поняв, что ждать Масиниссу опасно, пошел ему навстречу в глубь страны. Он взял в сторону и ушел от Ганнибала. Близ города Нараггары, на границе нынешнего Туниса и Алжира, он соединился с войсками Масиниссы и стал ожидать здесь прибытия Ганнибала, которому не оставалось ничего другого, как принять решительное сражение. Мы видели, как до последнего мгновения колебалась в этом сражение стрелка весов. Но если мы хотим постичь во всей полноте, сколько нужна было душевной силы для того, чтобы дать приказ к выступлению на Нараггару, а также и для проведения самого сражения с невозмутимым спокойствием, то мы должны взвесить оба этих момента в их взаимной связи: сражение рассматривать в связи со всей стратегической обстановкой, а смелость стратегического шага мерить по той остроте, с какой разыгрывалось сражение. Отчаянная смелость решения Сципиона весьма примечательным образом отразилась в том неверном названии, с которым традиция связывает сражение вплоть до наших дней, – Зама. Даже после победы Сципион не отважился в своем сообщении в Рим дать свою стратегическую конъюнктуру, показать во всей полноте, как совершен был этот марш в глубь страны, прочь от морских берегов; он не указывает самого места сражения, упомянув лишь название главной ставки Ганнибала при его последнем переходе; этим названием стало обозначаться самое сражение, и это настолько затемнило всю стратегическую картину, что историки могли колебаться в выборе между Западной и Восточной Замой. Марш Сципиона можно сравнить с движением Силезской армии от Мульды через Заалу в октябре 1813 г. или с отступлением от Линьи на Вавр в 1815 г.; обе эти операции были стратегической победой над Наполеоном. А если Сципион, вместо того чтобы хвалиться неслыханной смелостью своего решения, предпочитает скрыть и замаскировать опасность, которой он подвергался на пути к победе, то это нам напоминает случай с Мольтке, когда тот, опасаясь коршунов критики, обозначил свой гениальнейший и смелейший стратегический шаг – вступление в Богемию раздвоенной армией – как «применение к неблагоприятным условиям обстановки». Даже после нараггарской победы Сципион со своими незначительными силами не мог думать об осаде и взятии Карфагена. И морально, и экономически Рим был настолько истощен длительной войной, что не мог и не хотел отпускать на нее новые средства; а между тем группировки греко-македонских государств складывались в такие отношения, что перед Римом вставал насущный вопрос о вмешательстве и о новой войне. Как перед отъездом Сципиона в Африку римские политики не одобряли экспедиции и предсказывали неудачу, так и после победы они снова подняли голоса; но только теперь они тянули в обратную сторону и требовали продолжения борьбы до полной победы над противником, вплоть до разрушения Карфагена. Однако, победитель при Нараггаре показал, что умел правильно учесть не только свою силу, но и ее ограниченность. Как часто ставили ему в вину, что он поторопился заключить мир, не желая уступать преемнику славу окончательной победы. Этот упрек, притязая на убийственную остроту, показывал только зависть критиков, и в наши дни его не следовало бы повторять. Много протекло бы времени, пока преемник Сципиона в борьбе с Ганнибалом и неприступными стенами Карфагена унаследовал бы эту славу. Сципион лучше понимал выгоды своего родного города и принял мир, предложенный теперь по настоянию Ганнибала. Условия этого мира по существу не очень расходились с теми, которые сам Сципион год тому назад, до прибытия Ганнибала, ставил пунийцам и которые римский народ находил в то время: вполне приемлемыми. Таким образом, значение сражения при Нараггаре заключалось не столько в его положительной стороне – в самой победе, одержанной здесь Римом; оно было скорее отрицательного порядка; Карфаген был сломлен в своем последнем взлете, и граждане его утратили надежду на будущее. Самым главным из новых условий, прибавленных к мирному договору, было то, что Карфаген не имел права вести какую бы то ни было войну без согласия Рима, а, следовательно, признал его полный суверенитет. Конечно, при заключении мира трудно было бы сказать с уверенностью, останется ли это условие мертвой буквой или оно действительно положит конец самостоятельной карфагенской политике. Покорность побежденного города зависела в будущем от международных отношений, от македонской и сирийской политики, от внутреннего развития Карфагена и Рима. Дальнейшее показало, что поражение при Нараггаре окончательно сломило силу Карфагена. Шесть лет спустя, в 195 г., когда римляне в короткий срок без участия Карфагена покорили также и Македонию, карфагеняне по требованию римлян изгнали Ганнибала из родного города, и только это событие сообщило мирному договору истинное значение. Двух великих полководцев знает мировая история – Ганнибала и Наполеона, чью славу нисколько не умалило их конечное поражение. Перед их величием история всегда испытывала искушение судить их победителей строже, чем их самих, – чтобы отнюдь не создалось впечатления, будто победитель выше побежденного. Сколько бы ни превозносили Сципиона римляне или Веллингтона – англичане, однако, во всех случаях, когда не была замешана национальная гордость, о них высказываются очень сдержанно, а о Веллингтоне даже с некоторым пренебрежением; меньше же всех получил признание тот, кто больше всех имеет право называться победителем Наполеона в стратегии, – генерал Гнейзенау. Здесь вообще трудно было говорить о сравнении с Наполеоном, так как прусским полководцем был не Гнейзенау, а Блюхер, – а уж Блюхера ставить как стратега наряду с Наполеоном и вовсе никто не помышлял. Пусть история даст это удовлетворение побежденным, поскольку их противники получили щедрую награду в самой победе. Мы, однако, в нашем специальном исследовании должны судить более осторожно. О полководцах нового времени речь будет позже, о Сципионе же прямо следует сказать, что он, как показало уже все наше изложение, с полным правом может притязать на место хотя, конечно, и не выше Ганнибала, но все, же рядом с ним. Трезвый Рим, с его строгими, авторитарными формами государственности, не позволяет личности так самостоятельно выдвигаться, как мы это видели в Греции. Общая черта – дисциплина – настолько преобладает над всем личным, что мы почти боимся говорить о гении, который всегда должен обладать чрезвычайно сильной индивидуальностью. Но, может быть, все же не следует скупиться на это слово, когда речь идет о человеке, который дал римскому войску новые формы тактики, отважился на экспедицию в Африку и на выступление из Баградской долины к Нараггаре, – который твердо и уверенно, через опаснейший кризис, провел сражение с Ганнибалом и, наконец, сумел не превысить мер в своих требованиях и заключить правильный мир. Однако мы знаем о Сципионе не только эти общие абстрактные черты величия, как вырисовываются они из самых событий. Мы имеем возможность заглянуть полководцу прямо в лицо на том портрете, который творческая сила Моммзена сумела воссоздать по различным показаниям источников и которым я хоч?завершить свое описание Второй Пунической войны. Настоящим исследованием мне удалось, надеюсь, доказать великое значение Сципиона как полководца и государственного человека; остается дополнить эти доказательства последней решающей чертой: Моммзен дает характеристику Сципиона в тот момент, когда он выступает перед римским народом в качестве кандидата на пост главнокомандующего в Испании, где римские войска были наголову разбиты. «Сын шел, чтобы отомстить за смерть отца, которому девять лет тому назад он спас жизнь на берегах Тичино; это был мужественно красивый длиннокудрый юноша, скромно красневший от стыда, когда за неимением другого, более достойного кандидата вызвался занять высокий, но опасный пост; простой военный трибун, разом возведенный теперь по выбору центурий на самую высшую должность, – все это произвело на римских горожан и крестьян необычайное и неизгладимое впечатление. Действительно, образ этого героя отмечен какою-то чудесной силой обаяния. То бодрое и уверенное, наполовину искреннее и наполовину напускное воодушевление, которое он излучал вокруг, создавало ему ослепительный ореол. В нем было достаточно пылкой фантазии для того, чтобы зажигать сердца, и достаточно расчетливости, чтобы во всем подчиняться требованиям благоразумия и не упускать из виду мелких подробностей; он не был настолько наивен, чтобы разделять слепую веру толпы в свое божественное вдохновение, и не был достаточно прямодушен, чтобы самому разрушать эту веру; однако в глубине души он был убежден, что его осеняет особая милость богов, короче – это была настоящая натура пророка; будучи поставлен выше народа, он в то же время стоял и вне народа; он был непоколебимо верен данному однажды слову и отличался царственным складом ума; однако он считал для себя унижением принять обыкновенный царский титул и вместе с тем не мог даже представить себе, чтобы государственные установления республики связывали его, как всякого другого гражданина; он был так уверен в своем величии, что вовсе не знал ни зависти, ни злобы, снисходительно признавая чужие заслуги и прощая чужие ошибки; он был превосходный командир и тонкий дипломат без того отталкивающего отпечатка, который свойствен обоим этим званиям; настоящий римский патриот с эллинским образованием, красноречивый и обходительный, Публий Сципион легко покорял сердца женщин и воинов, своих земляков и испанцев, сердца своих соперников в сенате и сердце своего более великого (по Моммзену, – я сказал бы иначе) карфагенского противника. Вскоре имя его было у всех на устах, и он сделался звездою, которой, казалось, назначено было доставить своей родине победу и мир». Примечание к 3-му изданию. 1. В двух первых изданиях я полностью приводил в этом месте рассказ Аппиана о сражении при Заме, чтобы читатель мог сравнить эту версию с моей и непосредственно убедиться, какие неверные описания сражений мы встречаем у древних авторов, – описания, которые не имеют ничего общего с действительными событиями и должны быть попросту отброшены in toto. Относительно названного аппиановского рассказа этого никто не отрицает, так как здесь мы имеем счастливую возможность черпать правдивые сведения из другого источника. Но этого недостаточно. Надо иметь мужество отвергать явно легендарные рассказы даже в тех случаях, когда мы не имеем возможности заменить их чем-либо лучшим. Решиться на это нелегко, и лишь очень постепенно научный мир привыкает к правильным мерилам. Ввиду этого я настойчиво рекомендую читателю ознакомиться с аппиановским рассказом, но сам я, к сожалению, ради экономии места должен отказаться от перепечатки его на этих страницах. 2. Фейт в переработанном им томе своего труда «Die Antiken Schlachtfelder» (III, 2) в основных чертах, как тактических, так и стратегических, примыкает к тому пониманию похода 202 г., которое было разработано Конрадом Леманом и мною; мало того, чрезвычайно тщательным географическим и топографическим исследованием он со всей возможной точностью устанавливает самое место сражения. В частности, он так же, как и мы, помещает сражение не под Замой, а под Нараггарой и считает, что спасительным моментом для римлян явилась, во-первых, выработанная Сципионом в Испании эшелонная тактика, а во-вторых, – возвращение конницы, отвлеченной сперва пунийцами. Но я не могу согласиться со всем тем, что Фейт нашел возможным позаимствовать из Полибия и вплести в свое построение. Фейт считает, что Леман и я слишком скептически отнеслись к рассказу Полибия; сам он видит в этом рассказе только один бесспорно ошибочный момент – ту несообразность, что карфагенские граждане изображены сперва трусами, а потом храбрецами. Но ошибка эта состоит лишь в неверном толковании поведения карфагенян, самих же фактов отнюдь не искажает; подобные ошибки вполне извинительны. Я держусь как раз обратного мнения: по-моему, скорее можно было бы простить отдельный факт, чем такое объяснение, которое притязает на убедительность и вместе с тем представляет настолько явную нелепость, что отпадает само собой. Как бы там ни было, остаются еще такие несообразности, как то, что Ганнибал едва не выиграл сражение, хотя его две первые линии передрались между собою; остается отступление римских гастатов вследствие чрезмерного количества крови и трупов на поле. Все эти басни, очевидно, попали сюда из того же арсенала, что и ганнибаловы парики, гребля на суше, полуденные отливы под Новым Карфагеном и многое другое, что Полибий, при всем своем критическом чутье, так необдуманно заимствует из своих источников. Что же касается тактических эволюции, построенных на подобном материале Фейтом, то они представляют собою совершенно фантастические картины. Это тем более неизбежно, что в них очень видную роль играет оборона при посредстве 80 мифических слонов Ганнибала, а между тем Фейт при подсчете сил (стр. 681) сам приходит к заключению, что у карфагенян было не более как 15–20 слонов. Получается, что Сципион из-за этих нескольких слонов в корне изменил обычный римский боевой порядок. Это тем менее вероятно, что слоны обычно применялись не против пехоты, а против кавалерии. О намерении Ганнибала двинуть в этом сражении своих слонов против пехоты Сципион, по мнению Фейта (стр. 691), мог узнать из того обстоятельства, что слоны стояли впереди, а, следовательно, должны были двинуться первыми. Я не допускаю мысли, что Ганнибал проявил так мало предусмотрительности. Коль скоро он задумал нечто необыкновенное, то ему, конечно, было ясно, что его прием окажется сугубо действительным, если будет применен неожиданно. Следовательно, Ганнибал должен был приказать, чтобы слоны выстроились сперва, как обычно, вместе с конницей и лишь в последнюю минуту вышли вперед для прикрытия пехоты; это можно было исполнить под самый конец пути – на протяжении в несколько сотен шагов. Если мало всего изложенного выше, то одно это соображение ясно показывает, какую детскую сказку представляет собой вся эта история со слонами и с проходами, заранее оставленными для них в римском строю, чтобы слоны послушно использовали эти любезно предоставленные им коридоры. Как именно Ганнибал, по всей видимости, использовал фактически своих слонов, было изложено выше. Тому, что все предание об африканском походе переплелось с сознательным вымыслом какого-либо поэта, Конрад Леман привел дополнительно прямое доказательство, открыв в качестве источника истории со шпионами аналогичный рассказ у Геродота («Jahrb. f. klass., Philologie», 1896 г., Bd. 153, No 68). У Полибия достало критического чутья, чтобы исключить рассказ о поединке между Сципионом и Ганнибалом, возникший, понятно, из того же источника; однако критик проглядел, что и анекдот со шпионами, и личное свидание обоих полководцев, и бой пунийцев между собою, и непроходимое из-за трупов и крови поле сражения – все это столь же мало заслуживает веры. Сам старый Лелий, путая подлинные воспоминания с образами энниевой поэмы, мог рассказать Полибию эти подробности, но голос критики смолчал. Ведь даже Фукидид был подобным же образом введен в заблуждение своим гостеприимным спартанским другом и принял за истину его рассказ о государственной измене Павсания. Очень существенно еще и другое отклонение Фейта от моей концепции: он не согласен, что Сципион покинул область Замы и дошел до Нараггары, чтобы получить подкрепления от Масиниссы; по мнению Фейта, римское войско находилось в Нараггаре еще до приближения Ганнибала. Если так, то мы самым неожиданным образом должны сильно понизить наше мнение о стратегических способностях не одного лишь Сципиона, но и его великого противника. Неслыханно смелое решение Сципиона – сняться с места и уйти в таком направлении, откуда ему был отрезан обратный путь, – отпадает, а на Ганнибала падает упрек, что он безо всякой настоятельной необходимости до срока выступил из Гадрумета и дал решительный бой, не закончив сборов. Между тем, если в момент выступления карфагенян из Гадрумета Сципион стоял в окрестностях Замы, Ганнибал, по-видимому, имел в виду напасть на него с превосходными силами, – и тогда его преждевременная вылазка получает оправдание; если же Сципион находился уже в Нараггаре, то его соединение с Масиниссой следовало считать уже совершившимся фактом, и у Ганнибала не было никаких оснований прерывать свои подготовительные работы и, не собрав всех сил, двинуться в поход. Такое, если можно так выразиться, снижение ценности двух крупных исторических величин, конечно, не могло бы служить доводом против фактов, если бы сами эти факты были доказуемы. В данном случае, однако, мы видим обратное. Соображения, приведенные Фейтом (стр. 639), очень неясны и совершенно неубедительны. Подобный случай мы имеем в сражении на Лехфельде, где точно так же историческое значение личности императора Оттона сильно зависит от того, происходило ли сражение на левом берегу реки или на правом. Мое положение, что Сципион сам впоследствии не вполне признавался в неслыханной смелости своего ухода в Нараггару, Фейт отводит (стр. 641), как психологически неправдоподобное; успех, полагает он, в глазах современников еще более, чем в глазах потомков, служит оправданием риска. Этот довод насчет психологического неправдоподобия я могу опровергнуть историческими аналогиями. Когда Наполеон в 1800 г. зашел в тыл австрийской армии с целью отрезать ей отступление, он, чтобы вернее захватить противника, имел смелость разделить свою собственную армию на несколько частей и послать ее по различным дорогам, которые могли использовать австрийцы. В результате он подвергался чрезвычайному риску, что будет разбит при Маренго, если откомандированный Десэ не подоспеет вовремя с подкреплением. Однако Наполеону никогда не приходило на ум хвалиться после победы своею смелостью (в которой он безусловно был бы оправдан); напротив того, он дает попросту ложный отчет о сражении, превращая смелость в мудрую предусмотрительность. Приведу другой пример: величайшим стратегическим делом Мольтке, несомненно, следует признать его вступление в Богемию двумя разделенными армиями при опасности, что на одну из них могут обрушиться главные силы австрийцев, прежде чем придет на место вторая. Хотя вступление блестяще удалось, самомнение военных критиков отнюдь не преклонилось перед успехом; они постоянно старались доказать, что только небывалая удача или небывалая оплошность противника доставила Мольтке победу, и фельдмаршал сам, наконец, взялся за перо (1867 г.), чтоб защититься от этих нападок. Sann в своих «Untersuchungen zu Scipios Ferdzug in Afrika», стр. 244 вполне справедливо отводит те основания, по которым Фейт заставляет Сципиона отправиться в Нараггару. Но столь же мало убедительны и его собственные доводы, которыми он оправдывает позицию Сципиона под Замой; Занн полагает, что Сципион рассчитывал таким образом прикрыть наступление Масиниссы. Это было бы грубейшей ошибкой. Откуда шел Масинисса? Конечно, с запада. Зачем же было Сципиону, прикрывая союзников, подвергать свое собственное войско опасности нападения со стороны превосходных сил Ганнибала, когда он попросту мог бы указать нумидийцам, чтобы они шли на соединение с римлянами по одной из упомянутых в источниках более северных дорог. Подвожу итог прениям. Если сражение имело место при Нараггаре, то приход Сципиона в эту местность имеет только одно объяснение: под давлением необходимости римлянин делает героический выбор и, видя в отваге единственный путь к спасению и победе, уходит от Ганнибала в глубь страны, до самой Нараггары, чтобы здесь соединиться с Масиниссой. Объяснение Фейта, что Сципион отправился сюда по доброй воле, нельзя признать удовлетворительным. Если сражение произошло при Заме, то непонятно, зачем Ганнибал его принял. Он ждал от Вермины еще один сильный отряд конницы, который действительно присоединился к нему через несколько недель после сражения. То, что он все-таки принял сражение при Нараггаре, зная уже о соединении Сципиона с Масиниссой, представится вполне естественным, если мы учтем, как далеко он зашел, преследуя противника, и в какое неблагоприятное стратегическое положение поставил Сципиона; если бы оба войска сошлись в окрестностях Замы, то Ганнибал очень мало потерял бы и очень много выиграл бы, оттянув решительное сражение еще на несколько недель и получив тем временем столь нужные ему конные подкрепления от Вермины. Итак Фейт прав, когда отводит Заму как место, где произошло сражение; но он не прав, принимая для Нараггары неудовлетворительное объяснение (поход в глубь страны с целью опустошения местности). Фейт заблуждается, полагая (стр. 658), что маневр, которым Сципион удлинил свой фронт за счет второй (или третьей) линии, явился, по моему мнению, неожиданностью для карфагенян. Я ведь сам говорю, что Сципион выработал эшелонную тактику еще в Испании и применил ее в сражениях на «Великих равнинах». Ганнибал, разумеется, это знал и, следовательно, был подготовлен к подобным приемам со стороны Сципиона. Тем не менее Ганнибал рассчитывал на победу и был до некоторой степени прав, так как имел перевес в пехоте; и даже по свидетельству самих римлян, Ганнибал благодаря этому перевесу неминуемо одержал бы победу, если бы не вернулась вовремя римско-нумидийская кавалерия и не напала бы на карфагенян с тыла. Одним из самых существенных результатов моих изысканий в области военного дела у древних явилось утверждение, что римляне выработали эшелонную тактику только во время Второй Пунической войны под командованием Сципиона. Первый, кто согласился со мною в то время, когда Моммзен упорно отвергал это, был Фрелих. На мой труд он откликнулся статьей: «Die Bedeutung des zweiten punischen Krieges fur die Entwicklung des romischen Heerwesens», 1884 г. Кромайер и Фейт также стали теперь на мою точку зрения. «Сципионово эшелонирование римского боевого порядка в глубину на три самостоятельные линии и его блестящие фланговые эволюции, ста вшие возможным и только благодаря этому нововведению, – вот что вырвало победу из рук его великого противника», – пишет Кромайер5. Это совершенно справедливо, но стоит в противоречии с кромайеровским представлением, будто римляне искони владели искусством маневрирования самыми малыми тактическими единицами – манипулами. Для всех, кто владел таким искусством, фланговые движения, как их провел Сципион при Нараггаре, не только не представляли ничего особенного, но были проще простого; мало того, можно даже сказать, что для них сципионовский строй явился бы не прогрессом, а шагом назад, не усовершенствованием тактики, а напротив – переходом к более грубым формам. Даже Кромайер и Фейт не могли не увидеть, что между беспомощной неподвижностью римской тактики при Каннах и нараггарским маневрированием должно было иметь место какое-то существенное преобразование, и что здесь надо искать одно из великих дел Сципиона. Но желая в то же время сохранить представление о необычайной тонкости воображаемой древнеримской Quincunx-Taktik (тактики шахматного порядка), они впадают в неразрешимое внутреннее противоречие. Когда я впервые (в «Histor. Zeitschr.», Bd. 51, 1883) опубликовал свое открытие (как я позволю себе это назвать), то главное возражение, которое я и сам себе ставил, заключалось в том, что Полибий не только ничего не сообщает о каких-либо реформах в римской пехотной тактике во время Второй Пунической войны, но даже явно ничего о них не знает. В настоящее время вопрос настолько выяснен, что это возражение уже никем не выдвигается; даже Кромайер в этом решающем моменте примыкает теперь к моей теории. Но я хочу обратить внимание еще на одну вещь: такой человек, как Полибий, пребывает в темноте относительно такого важного события, как военная реформа Сципиона! Кто правильно взвесит этот факт, тот не преминет сделать отсюда дальнейшее методологическое следствие, – что мы должны чрезвычайно скептически относиться ко всем деталям, ко всем оборотам речи у древних писателей, когда они касаются вопросов тактики. Как мало могут знать порою современники о самых фундаментальных реформах тактики, – даже писатели-специалисты по военному делу, – читатель может судить, если прочтет IV том настоящего труда (стр. 466), где приведены рассуждения очень компетентного человека – Гойера (Ноует) – о постановке дела во французских революционных войсках. Здесь можно также указать и на то, что через 100 лет после Фридриха Великого в прусском генеральном штабе уже ничего не знали о его стратегии (ср. т. IV, стр. 438). Примечания: [1] В речах перед сенатом о предполагавшейся экспедиции, которые Ливий вкладывает в уста старого Кв. Фабия Максима и самого Сципиона, этот мотив не дан под правильным углом зрения. Если бы Сципион говорил прямо, ему пришлось бы слишком ярко подчеркнуть трудности всего предприятия, между тем как речь его, естественно, была направлена к тому, чтобы выставить замысел наступления как нечто совершенно безопасное. Источник: Дельбрюк Г. История военного искусства в рамках политической истории. «Директмедиа Паблишинг». Москва, 2005. |